Двенадцать новелл О Любви (часть 5)
Новелла одиннадцатая. Любовь… все переносит
Владимир Гурболиков
Моя прабабушка Серафима дожила почти до девяноста лет, и мне казалось, что она будет жить вечно. Я не мог представить себе иного: старушка с глазами небесно-василькового цвета сопровождала мое детство, и не было на свете ничего более вечного, чем ее седина и наши долгие разговоры. И потому, когда она заболела, я не сразу понял, что происходит. Я уже заканчивал первый класс, играл на скрипке и сам читал толстые книжки, но ни болезненная желтизна, ни какая-то особенная, новая грусть в ее взгляде не встревожили меня. Прабабушка надолго сумела меня «обмануть», чтобы первый класс мой закончился без волнений. Она терпела боль, украдкой принимала сестру и делала обезболивающее. Она не позволяла себе лечь. Она вела себя так, будто все по-прежнему. И лишь одно было особенным в последние недели тогдашнего мая: блины.
Каждый день, возвращаясь из школы, я шел вслед за нею на нашу кухню, и там ждала меня стопка горячих, солнечных блинов, которые я ел, поливая сгущенным молоком. Ел до отвала, и мы вместе с прабабушкой, смеясь, вели съеденному счет: двенадцать, тринадцать, четырнадцать… А потом обязательно пили чай. Как прежде, как всегда, весь май.
Она легла в постель сразу после того, как я принес из школы дневник с годовыми отметками. И я опять ничего не понял, ожидая ее выздоровления, день за днем просиживая за книгой где-нибудь неподалеку. Пока не пришла пора ехать за город, в дом отдыха с мамой. И в последние минуты расставания прабабушка Серафима, лежавшая уже круглые сутки, вдруг засобиралась, села, и протянула ко мне руки, чтобы проститься. И я увидел, что в ней что-то происходит, хотя она и не заплакала, а я сам заплакал. Но вновь не поверил в ту разлуку, к которой готовилась прабабушка моя Серафима, улыбавшаяся сквозь боль и уговаривавшая меня ехать.
Она очень меня любила. Будь я взрослым, может быть, она выразила это как-то иначе. Хотя спустя тридцать пять лет именно те блины ее – за месяц до смерти – помнятся, словно вчера это было: двенадцать, тринадцать, четырнадцать…
Если бы и я умел любить так, как она!
Новелла двенадцатая. Любовь… никогда не престает,
Хотя и пророчества прекратятся, И языки умолкнут, и знание упразднится
Мария Городова
У меня погиб старший сын, девятнадцатилетний Петя, студент Московского Авиационного института, удивительно похожий на своего погибшего семью годами раньше отца. Из всех потерь, которые уже были: муж, мама, любимая тетя – это самая тяжелая. Петя поехал с ребятами после сданного экзамена позагорать в Серебряный Бор, отошел от своих и пропал… Петю искали четыре дня, обзванивая больницы, морги, милицию. На пятый день нашли – избитого, в речке. За что, кто? Так и неясно: с моего чистого, по-детски открытого Пети, который кроме своей физики-математики, наивных юношеских стихов да гитары, ничего и не знал еще, и взять-то было нечего. Когда его нашли, избитого, на нем были только трусики и крестик… Помню, вот я стою около морга, где лежит мой ребенок, надо идти, что-то делать, подписывать какие-то бумаги, а я не могу сдвинуться с места, и сама жизнь истекает из меня, а ты этому уже даже и не сопротивляешься, потому что сама эта жизнь обесценена произошедшим.
И еще помню – отпевание. Петя был верующим мальчиком, уже давно ходил в храм сам, без меня, подчиняясь своим внутренним побуждениям, вот и за неделю до того злополучного дня поисповедовался и причастился. Потом ребята мне рассказывали, что единственная Петина драка произошла, когда он полез с кулаками на компанию каких-то молодых идиотов, которые стали говорить что-то дерзкое и глупое против Бога. Кто-то смолчал, кто-то стал спорить, а Петя полез драться. Синят тот я помнила, о причине его он мне так и не рассказал, и я, упершись в его твердое нет, решила, что, наверное, начались какие-нибудь тайны, связанные с девочками… То ли потому, что Петю любили, то ли потому что знали, что он мальчик верующий, на отпевание пришли очень много его друзей, я даже не подозревала, что у него их так много. Конечно, от того, что столько людей пришло разделить с тобой твою боль, становится легче. Но все равно – это очень тяжело, даже просто физически, стоять у гроба своего ребенка, и только то, что в твоей руке рука младшего сына, а за спиной родители, заставляет тебя держаться. И вот тут, в храме, в какой-то момент, когда я даже не столько молилась, сколько пыталась молиться, я вдруг с отчетливой ясностью поняла, что моя любовь к Пете, так же как и его ко мне, никуда не делась. Что я ее чувствую, причем с той первозданной силой, какую нам редко дано испытать в обычной жизни. И стало вдруг очевидно, что для этой любви нет границ, существующих между нашим и тем миром. Мне кажется, что именно с этого момента, в храме, ко мне и начала возвращаться жизнь.
Многие, кто прошел через подобные потери, успокаиваются, когда видят во сне близких, верующие знают историю про вдову Клеопатру, обращавшуюся к мученику Уару, когда у нее умер единственный сын. Я никаких снов не видела и не ждала. Я не дерзаю задавать вопросы: «Почему и зачем уходят лучшие, дети?». Я вообще думаю, что неправильно пытаться заглядывать за эту черту – есть удивительная глубина в жестокой правде емкой русской поговорки: «Бог дал – Бог взял». Честно говоря, смущаюсь, когда слышу рассуждения о том, кому уготовано Царствие Небесное, а кому нет: если речь не идет о святых, то не дано нам этого знать.
Но что я знаю точно, так это то, что когда я молюсь за своего Петю, я могу прикоснуться к той огромной любви, которая не имеет границ, я чувствую ее. И вот эта очевидность происходящего для меня легко перечеркивает и свидетельства о смерти, и монументальность кладбищенских оград.